Валентин Гафт
«Здесь трудно жить, когда ты безоружен»
...Поздним вечером на кухонном балконе,
закурив среди несданной стеклотары,
ты увидишь небеса как на ладони
и поймешь, что жизнь твоя пройдет недаром.
В этом мире под печальными звездами.
То — случайная возможность попрощаться
с домочадцами, с любимыми, с друзьями.
С тем, что было, с тем, что есть, и с тем, что будет.
Стихи Бориса Рыжего. Читаешь их сначала с любопытством, затем с удивлением, а затем – выпадают из рук. Не физически. Выпадают потому, что кажется невероятным любое следующее. Невозможным. Связь «Высоцкий – Рыжей» появляется и немедленно рвется; опять возникает, но уже как «Рыжий – Бродский»; потом как «Рыжий-Маяковский»; а до того как «Рыжий-Гумилев» и «Рыжий-Есенин». И «Рыжий-Кушнер». Но рассыпается и она, и где-то на задворках Вторчермета, «…войдя в этот мир, оказался в чужом сновиденьи». Где-то в Свердловске, где окна выбиты в подъездах, и полтора фонаря на всю улицу. Там, где «…родился - доселе не верится - в лабиринте фабричных дворов, в той стране голубиной, что делится тыщу лет на ментов и воров». И там, где «…висит звезда над одинокой крышей, сребря кресты могильные антенн.» И вся его короткая жизнь там же и пронеслась с той же скоростью, с какой «Внезапный ветр огромную страну сдул с карты, словно скатерть, — на пол».
Связываются стихи Бориса Рыжего со всей трагической русской поэзией, с ее неумолкающей музыкой и «вечной странностью». Понимаешь, что все это - от одной Большой Мамы. В жизни Бориса – из одного двора. С одной улицы, с одного города, где и товарища смелы и неповторимы и уходят один за другим в силу то ли собственной смелости, то ли собственной дурости, то ли в силу этой самой «неповторимости», в которой «низкое» и «высокое» сплелись навсегда:
«...Я жил тут, пользуясь свободами
на смерть, на осень и на слезы.
Спецухи, тюрьмы, общежития,
хрущевки красные, бараки,
сплошные случаи, событья,
убийства, хулиганства, драки.
И горько в сквере облетающем
услышать вдруг скороговорку:
«Серегу-Жилу со товарищи
убили в Туле, на разборке...»
«…посвящаю ему все грядущие сны,
что плывут надо мною
по белому морю
преждевременной ночи,
и расчетливо очень
умоляю того, кто стоит надо мной,
не сложив на груди предварительно руки:
«Дай не смыть очертанья последнего друга
проступившей внезапно соленой слезой».
Он писал для них, для каждого «последнего друга», но получилось, для всех. Не стесняясь прозаического начала. А когда заканчивается стих, снова выпадает из рук, ибо страшишься того, что будет дальше… Поэт «рвет на части исписанное в хлам», а ты читаешь опять:
«Шолом же, Россия!
Царицы, разбойники, тройки.
Как пиджак — наизнанку
выверни ржавые дали.
Гляди, утопили щенят
на шикарной помойке.
Нас слезы не душат.
И нас с тобой завтра не станет.»
Написано в 1993 году. Ему было 19 лет. Первое стихотворение написал в 14. Последнее – в 26. Так у него получилось. Существует множество разбирательств, почему так. Но ни одно никогда не окажется окончательным. Нет завершения и не будет. Поэтому сказать «так получилось от Бога, от Таланта» - самое верное и самое честное. Он ничего не сочинил, используя слова как красивую игру в образы. Ничего не придумал. Ничего вторичного, третичного, еще какого-то, как бывает в поэзии «эстетской», «подражательной», «постмодернисткой», «поэзии для поэтов», которым, собственно, она и нужна на какой-нибудь их «поэтической сходке» с водкой и декламациями:
Помнишь ватагу московскую хамов,
читку стихов, ликованье жлобья?
Нет, нам нужнее «Прекрасная дама»,
желчь петербургского дня.
Нет, мне нужней прикурить одиноко,
взором скользнуть по фабричной трубе,
белою ночью под окнами Блока,
друг дорогой, вспоминать о тебе!
Крик на окраине. Там, где «трудно жить, когда ты безоружен». Там, где железная дорога с одной стороны, а завод – с другой. Пьянь, рвань, кенты, гитарная блатняга, урки старые, проверенные, и уркаганы начинающие, не дожившие до «первой ходки». 90-е годы. Всеобщая российская криминальная потасовка. Какая поэзия? Сплошная окровавленная проза. А поэзия между тем такая, «совсем простая», из сгустившихся сумерек:
«Вот и слышу, где-то музыка играет,
тыщу лет играй.
«Здравствуй, моя Мурка, здравствуй, дорогая,
здравствуй и прощай».»
И совсем иная, слышная за всеми мыслимыми и немыслимыми пределами Уральского Вторчермета:
«Ты помнишь темную аллею,
где мы на лавочке сидели,
о чем — не помню — говоря?
Фонарь глядел на нас печально,
он бледен был необычайно
тогда, в начале сентября.»
И еще такая, какая вновь кажется невозможной. Отчасти из-за невозможности ничего не писать «в прокуренной кухне», отчасти из-за горькой иронии к себе: «Ты молчишь, но я знаю ты слышишь этот мой зарифмованный бред». Но бреда нет. Есть «Вся Родина на пачке папирос. В наличии отсутствие стакана». И воспетые странные люди: «Нагой, но в кепке восьмигранной, переступая через нас, со знаком качества на члене, идет купаться дядя Стас.»
«В Свердловске живущий, но русскоязычный поэт, четвертый день пьющий, сидит и глядит на рассвет.»; «…приемный, но любящий сын поэзии русской.» Со шрамом длинным на лице. Получил его в детстве, в результате какой-то опасной игры. Папа – доктор технических наук, мама – врач. Боксер: чемпион Свердловска среди школьников. Тонкий знаток литературы, которую прочитал почти всю. И настоящую поэзию выучил почти всю: мы слышим музыку ее в его стихах. Он много курил, пил и дрался как настоящий мужик. Играл на гитаре. И любил так, как жил. И об этом писал. Сначала, не совсем так, как его великие предшественники, а затем, как мог написать только он сам, поэт Борис Рыжий:
«Я встретил вас — и все былое
В отжившем сердце ожило;
Я вспомнил время золотое —
И сердцу стало так тепло...»
И позднее:
«Пять лет подряд мне снилась только ты —
пять лет назад впервые я увидел
тебя, средь комсомольской толчеи.»
Иногда кажется, что «среди всей этой толчеи» он о чем-то молчит. О чем-то совсем уж «вселенском». Не умалчивает, а именно молчит. До последней фразы сохраняет молчание, а в конце – многоточие, как продолжение этого молчания. И образ пустоты взамен ушедшего оказывается единственно верным и самым зримым:
И сад наш пуст. И он стоит уныло.
Все то, что летом было сердцу мило, —
как будто бы резиночкой творец
неверный стих убрал с листа бумаги —
Бог стер с земли. И простыни, как флаги,
вдали белеют — кончен бой, конец.
Он видит действие слов. И «проза жизни» переводится в видение и превращается в стихи, в пронзительную лирику, а иногда в парадоксальные, почти прозаические строки с юмором и иронией: «Урал научил меня не понимать вещей элементарных. Мой собеседник — бред... С тополя обрываясь, листы — «ничей», «чей», «ничей», как ромашка, кончались — «нет». Написана провидческая «формула» собственного творчества, и он ей следует, попрощавшись с одним из своих «классических учителей», каким был для него Иосиф Бродский:
«Знаешь, как я тебя любил».
Ему всего было мало. И любви, и поэзии. И постепенного, подчас излишне осторожного и неловкого признания. Душа не останавливалась. Вторчермет с трубами и черным снегом бессилен. И бессильны задворки огромной страны, и вся она целиком, со всей Москвой и всем Петербургом, куда уехать хотел, но так и не уехал. Вся эта наша замусоренная действительность, в какой всегда трудно всё, но особенно – жить… Поэзия его была и осталась не совсем поэзией с всей ее музыкой слов. Это – мудрость, которой не перестаешь удивляться. Это – магический круг Пушкина, Лермонтова, Маяковского, Высоцкого. Он и на Шукшина похож, а тот ведь с невероятной остротой видел самые простые вещи. Он впивался во все движения действительности, во все ее изгибы и несуразности, кошмар и красоту. И когда читаешь его, плачешь и смеешься. И сердце болит от восторга. И плачешь опять. И понимаешь, что самое ужасное неизбежно: сильный человек идет туда, откуда не возвращаются:
Всё, что я понял, я понял тогда —
нет никого, ничего, никогда.
Где бы я ни был — на чёрном ветру
в чёрном снегу — упаду и умру.
Будет завод надо мною гудеть.
Будет звезда надо мною гореть.
Ржавая, в чёрных прожилках, звезда.
И — никого. Ничего. Никогда.
Он писал кожей. Душой и кожей. Во сне и наяву. Волшебно и просто. А потом границу перешел… Понял, что безоружен перед собой. Когда самое трудное, почти невыносимое – жить, зная о неизбежном продолжении, но уже без мальчика и хулигана, поэта и «сына времени» Бориса Рыжего:
Я тебе привезу из Голландии Lego,
мы возьмем и построим из Lego дворец.
Можно годы вернуть, возвратить человека
и любовь, да чего там, еще не конец.
Я ушел навсегда, но вернусь однозначно —
мы поедем с тобой к золотым берегам.
Или снимем на лето обычную дачу,
там посмотрим, прикинем по нашим деньгам.
Станем жить и лениться до самого снега.
Ну, а если не выйдет у нас ничего, —
я пришлю тебе, сын, из Голландии Lego,
ты возьмешь и построишь дворец из него.
Автор: Рыжий Борис
Раздел: Самые новые
На эту книгу не было комментариев.