Cлава Сергеев, в «Местах пребывания истинной интеллигенции» так лихо и смешно описавший обаятельных неудачников и интеллигентных алкашей 90-х, взялся за нулевые. В новой книге «Москва больше нас не любит» речь идет о людях, которые одной ногой стоят в прошлом, другой в настоящем. Одной в луже, другой – в элитном ресторане. Это двусмысленное, выморочное, ненадежное существование знакомо каждому, кто жил в Москве на исходе XX века. Говорить на эту тему неприятно и трудно, но, если не говорить, морок никогда не рассеется. С писателем Славой СЕРГЕЕВЫМ побеседовал журналист Лев ДРОЗДОВ.
– Название вашей книги звучит как ответ чеховским сестрам с их призывами «В Москву! В Москву!». Многими поколениями столица воспринималась как земля, текущая молоком и медом. И вот – «не любит». Давайте уточним, кого и за что.
– Не любит сейчас Москва всех, и в ней все не любят всех: бедные – богатых, богатые – бедных, «белые» – «черных», «черные» – «белых» и так далее... Это чувство возникло у меня в середине нулевых и оформилось в название, когда больше половины главной повести уже было написано. Я даже помню, как это произошло. Однажды осенней ночью, ночь была уже холодная, году в 2007-м, я шел в районе Никитской с двумя знакомыми девочками (весьма симпатичными, кстати), о чем-то весело трепался, оглядывался по сторонам и вдруг подумал, что этот город нас не любит… Наш город, между прочим. И постепенно, году к 2010-му, у меня сложилась книга о второй половине нулевых, о том, почему многие перестали ощущать Москву домом. Все чаще говорят о том, что здесь надо выживать, жалуются на всеобщую агрессию… А почему, собственно? Здесь высокие зарплаты, сервис, мощная индустрия развлечений, перебоев с едой тоже вроде нет – откуда тогда это чувство неуюта и чуть ли не враждебности города? Я понимаю, если б его испытывали только люди, недавно живущие в Москве, его еще можно как-то объяснить: на новом месте часто бывает неуютно – но ведь это чувство есть и у коренных москвичей!..
– Вы описываете странный, неустойчивый мир нулевых. Мир, в котором никто не может ни за что поручиться. Никто не может сказать, что живет правильно, правильно понимает происходящее. Хорошие люди москвичи, но, как сказал бы Хармс, не умеют поставить себя на твердую ногу. Как будто кто-то заколдовал этот город.
– И мы даже знаем кто… Насчет понимания происходящего я с вами не согласен – понимание есть у многих. Но верно и то, что над городом будто повис какой-то морок, наваждение, дурман, и никто ни в чем не уверен. Моя первая «московская» повесть «Подайте что-нибудь бродячим музыкантам», вроде бы очень свободная по своему духу, не зря заканчивается главой о «Норд-Осте», где герои говорят о том, что, возможно, спецслужбы знали или предполагали, что готовится что-то ужасное, и – не сделали ничего. Вы, конечно, помните эти публикации в прессе… В чем можно быть уверенным в такой ситуации? Это довольно грустно, но одновременно и хорошо, потому что это осознание. А любое самое грустное, самое горестное осознание реальности лучше, чем пребывание в наваждении. Если анализировать собственные тексты, их мотивацию, то она в значительной степени в том, чтобы попытаться понять, что портит мне и нам всем настроение в Москве (и не только в Москве), вывести это из зоны умолчания и не убегать внутренне от этих ощущений и ситуаций как от негативных.
– Эффект наваждения усиливается пунктирным письмом. Многие ваши вещи написаны как цепь эпизодов, мало друг с другом связанных. Уличные встречи, разговоры в кафе, рассказы знакомых и знакомых знакомых, тосты, репризы, житейские анекдоты. Логики мало, но мозаика впечатляющая. Москва нулевых такая?
– Я ее увидел такой. Где-то году в 2003–2004-м я почувствовал, что у меня не складываются или плохо складываются сюжетные вещи. С единой сюжетной линией, героями и так далее. А складываются такие вот небольшие картинки-короткометражки. И я, сначала от нечего делать, стал их записывать, а потом пожаловался жене, что, мол, не могу писать сюжетные вещи, а делаю вот это. Она говорит: ну и пиши, как получается, а потом посмотришь. И я стал собирать эти картинки, пока не почувствовал, что они складываются в целое со своим настроением, с общей идеей, со сквозными темами. Да, это Москва нулевых.
– Расскажите о героях ваших короткометражек. Судя по всему, это так называемый креативный класс – люди, привыкшие к сытой и осмысленной жизни.
– Да, наверное, но не только. Вот смотрите: мы сидим в современной кофейне с симпатичным европейским интерьером. Вроде бы находимся на нормальной, предсказуемой европейской территории со всем отсюда вытекающим контекстом. Но это же не так, это иллюзия… Ощущение тотальной неопределенности, которое присутствует в повестях этой книги, – вот что объединяет моих героев. Его испытывают все. Успешная девушка с телевидения, бабушка в провинциальной церкви, которая показывает герою братские могилы и маленькую часовенку жертвам 1930-х годов. Девица в богемном клубе, несущая бред о том, что России нужен не президент, а царь. Интеллигентный мальчик, пытающийся закрыться наушниками с современной музыкой от уличного хамства. Веселая компания, в прекрасный весенний день понимающая всю двусмысленность и лицемерие торжеств по случаю очередного Дня Победы, а напротив, через реку – угрюмое здание Министерства обороны… Ощущение неуверенности и, в конечном счете, страха за свое будущее – у всех. Оно просто разлито в воздухе.
– Нулевые кончились или кончаются, можно сказать, у нас на глазах. Как вы думаете, что это было? Что за морок на нас всех нашел?
– Ничего нового не скажу: был рецидив советской болезни. Многие до сих пор ведь ностальгируют по советскому прошлому, сознательно закрывая глаза на его ложь и жестокость. Вот оно и вернулось, но вернулось, как и положено, в виде фарса. Началось с возвращения гимна – это был дурной знак. Пусть с новыми словами, но мы танцуем под старую музыку. В 1990-х прошлое не было осознано полностью, никто, в общем, не раскаялся и не был наказан за советские преступления, даже наоборот – вздохи о «великой стране» стали хорошим тоном и признаком патриотизма. Советские гербы на официальных зданиях в центре Москвы 2012 года тому отличное подтверждение. При этом на одной кремлевской башне красная звезда, на другой двуглавый орел, а посередине – Мавзолей в стиле древних ацтеков, царский триколор и кресты Успенского собора. Бред, прости Господи!.. Однако под советскую риторику постепенно началась совершенно другая жизнь – и «наверху», и «внизу». И это все как-то уживалось 10, а то и 20 лет. Но этой зимой «мирное сосуществование» прекратилось, слишком многих подобная шизофрения, то есть двойственность происходящего достала. Когда-то это должно было случиться… Да, ничто здесь не определено. Но не определено потому, что очень многие, особенно начальство, не хотят определяться. Эта неопределенность выгодна политически, коммерчески и, что самое печальное, психологически.
– Я уверен, что пройдет немного времени, и по нулевым будут ностальгировать, как ностальгируют по 80-м и даже по 90-м. Все-таки это чья-то молодость, книги, фильмы, пьянки, карьеры… Время любую гадость окрашивает в розовый цвет.
– Правильно. Но давайте уточним, ностальгировать по чему? По каким-то людям, отношениям, чувствам – да. Надеюсь, по эпохе этой я ностальгировать не буду. Несмотря на то что в нулевых вышли все мои книги и произошло много хорошего в личном плане. Если ностальгировать по нулевым, это будет означать, что 10-е окажутся еще более несвободными, еще более советскими. Не дай бог! Если это произойдет, я, наверное, уеду… Вообще мне мало свойственна ностальгия по времени. Вся моя проза, за редким исключением, посвящена настоящему. Очень надеюсь, что в 10-х станет значительно меньше территория государства и больше территория личности. Уйдут в прошлое отношения барин–крепостные, с этим мы просто не выживем в новом веке. Но, как сказал мне когда-то Александр Моисеевич Пятигорский, царство ему небесное, русский интеллигент привык жить в диалоге с государством – в согласии ли с ним, в противостоянии ли, но привык. Если государство устранится, ему будет скучно, он растеряется. Я иногда ловлю в себе это. Иногда малодушно думаю: когда эти годы кончатся, где я буду брать сюжеты, энергию для творчества? Сейчас я часто беру их из сопротивления, почти все мы, интеллигенты, выросшие в USSR, к этому привыкли, да, собственно, никогда особо и не отвыкали. Но мне это надоело, с этим уже все ясно, я бы хотел обратиться к каким-то другим вопросам: самоидентификации, рефлексии, религии, мало ли еще важных тем.
– Давайте поговорим об источниках вдохновения. С одной стороны, ваша проза самобытна. Я по крайней мере ничего похожего не встречал. И в то же время влияния сразу чувствуются: Довлатов, Шинкарев, Венедикт Ерофеев…
– По части Ерофеева не уверен. В моей первой книге есть внимание к алкогольной теме, но это не более чем прием, тогда как в «Москва–Петушки» это трагический способ жизни. Мне часто говорят, что у меня есть что-то общее с Довлатовым, а в новой книге я не вижу этого, хотя Довлатов, конечно, оказал на меня большое влияние, как и на всех в 1990-х, и для меня честь сравнение с ним. Вот Шинкарев – да, особенно сначала. Году в 1989-м в рижском журнале «Родник» напечатали его «Максима и Федора», я прочел и очень впечатлился. Такой сплав буддизма и русской алкогольно-иронической традиции – тогда это было очень актуально. Вообще на меня производили впечатление самые разные персонажи и тексты. Прочитав «Лолиту» и «Приглашение на казнь», я на какое-то время должен был перестать писать, чтобы не поддаваться соблазну невольного подражания. Определенное влияние на меня оказали, вы удивитесь, советские деревенщики, Астафьев и особенно Распутин, к которым я обратился, прочитав Пришвина и Аксакова. Я до сих пор считаю, что «Последний срок» – одна из вершин русской прозы конца ХХ века, кстати, чем-то близкая к трифоновскому «Обмену», хотя этих писателей зачем-то противопоставляют друг другу. Но я интересовался деревенщиками до тех пор, пока лично некоторых не услышал, поступив в Литинститут в конце 1980-х. Это было большое разочарование… Впрочем, еще Хемингуэй говорил, что нельзя знакомиться с любимым автором. Вообще мой личный «пантеон» очень эклектичен и фрагментарен, может быть, потому, что я жил и живу достаточно изолированно от литературного сообщества. Это сознательный выбор, я считаю, что искусство – вещь отдельная и одинокая, и, несмотря на дискомфорт, который несет одиночество, я его даже немного культивирую. Тем более что в плане творчества с коллегами по цеху надо быть осторожным. В середине 1980-х я нахально отнес свою первую прозу известному тогда критику. Опыты были, прямо скажем, еще сырыми, и он их не одобрил, не став вдаваться в частности и подробности. Меня это тогда только раззадорило, а другого человека могло заставить на несколько лет отложить ручку – литературе такие случаи известны. Творцы – народ нервный и эгоцентричный, вам могут что-то сказать, не слишком осторожничая, просто под влиянием плохого настроения или неудачного дня. Впрочем, нет правил без исключений.
– Можете кого-то назвать своим литературным учителем?
– Литературным – кого-то одного, наверное, нет. Но житейски я учился у многих. В начале 1990-х годов таким человеком был Александр Кабаков, а в середине нулевых я побывал в гостях у Евгения Рейна и, увы, уже ушедших Геннадия Айги и Александра Пятигорского. Делал с ними интервью, и это вылилось в многочасовое общение. Эти встречи были значимыми, каждый из них меня чему-то научил. Главное, я понял, что ничего нового не происходит, мы все являемся частью великой традиции, и кроме того, они напомнили мне, что такое сопротивление. Духовное сопротивление, я имею в виду. Бывают времена, когда это особенно важно.
Подробнее: http://exlibris.ng.ru/person/2012-03-22/2_sergeev.html