Рецензия писателя и журналиста Алексея Суворина на роман Салтыкова-Щедрина «История одного города» была напечатана в апрельской книжке журнала «Вестник Европы» за 1871 год. Ответ на эту рецензию Салтыков-Щедрин написал между 2 и 6 апреля того же года. Но напечатан он был лишь в 1913-м, через сорок два года после написания. Объяснить отсрочку публикации можно содержанием ответа. Никак нельзя было такого допустить, чтобы грамотные подданные царя-реформатора Александра Николаевича открытым текстом в «Вестнике Европы» прочитали:
«Не «историческую», а совершенно обыкновенную сатиру имел я в виду, сатиру, направленную против тех характеристических черт русской жизни, которые делают ее не вполне удобною. Черты эти суть: благодушие, доведенное до рыхлости, ширина размаха, выражающаяся с одной стороны в непрерывном мордобитии, с другой – в стрельбе из пушек по воробьям, легкомыслие, доведенное до способности не краснея лгать самым бессовестным образом. В практическим применении эти свойства производят результаты, по моему мнению, весьма дурные, а именно: необеспеченность жизни, произвол, непредусмотрительность, недостаток веры в будущее и т.п.»
Подобный перечень у нас и в 2019 году не все считают верным, правильным, нужным, полезным и справедливым. Не был бы автор великим и давно признанным классиком русской литературы, так наверняка бы умышленно на него, побагровев, наорали. Сочли бы слова Михаила Евграфовича выдумкой «неумеренного фантаста». Объявили почти все, что он написал, поклепом, несправедливой напраслиной на всю нашу жизнь, оснащенную, как известно, мощным термоядерным арсеналом, вопиющей бездарностью руководства и непроходимым идиотизмом подавляющего большинства, верящего в мистический диалог телевизора и холодильника. И, видимо, не случайно пришлось бы несколько подзабыть, что был когда-то и творил Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин, урожденный Михаил Салтыков, дворянин, талантливый государственный служащий, заместитель губернатора. Он носил титул статского советника, то есть был в чине генерала, а не простого подполковника или, например, майора. И не выносил, когда его называли «Ваше превосходительство». Он, надо сказать, не только великим писателем был, но и в отечественной бюрократии досконально разбирался. Он и журнал «Отечественный записки» редактировал со всем применением могущества своего таланта. Михаил Евграфович был такого уровня редактор, какого достигли только он и Некрасов, и им обоим только за одно это можно поставить памятник в виде человека, склонившегося над какой-нибудь не своей рукописью, которую надо править и править. Памятников, кстати, Михаилу Евграфовичу Салтыкову-Щедрину поставлено в России около двадцати.
А начинал он в юности писать как поэт. Стихов написал много, и все они были плохими. Посочинял в рифму еще несколько лет, понял, что нет у него поэтического дарования и обратился к прозе. Сатирической. Продолжил дело Николая Васильевича Гоголя и даже в чем-то, полагают щедриноведы, его превзошел, хотя такая точка зрения одна из самых тенденциозных среди всех самых спорных и тенденциозных. Гоголя превзойти нельзя, как и Салтыкова-Щедрина. А вот с чем нужно согласиться, так это с осуждением социального зла. В разгроме его и безжалостном осуждении он не имел равных и не будет иметь. Он его настолько мощно и сатирически осудил, что первая же книга «Губернские очерки» (1857), подписанная Н.Щедрин, вывела его в ряд писателей, самых читаемых в России, где только недавно на престол вступил сын Николая I Александр II и был подписан Парижский мир, завершивший Крымскую войну. Салтыков тогда вернулся в Петербург из Вятки, куда служить сослал его самодержец Николай I, и Л.Ф.Пантлееву, писателю и критику, говорил: «Вятка имела на меня и благодетельное влияние: она меня сблизила с действительной жизнью и дала много материалов для „Губернских очерков“, а ранее я писал вздор».
Дальше, совершенствуясь в сатирическом изображении российской жизни, он написал, в общей сложности, двадцать томов выдающейся прозы, куда вошли его очерки, статьи, романы, пьесы, сказки, письма, заметки на полях, неосуществленные замысли, планы, отрывки, наброски. Цикл произведений следовал за следующим циклом, один в другой перетекал, разрастался, и не надо быть профессиональным ботаником, чтобы понять: необъятный лес создал из слов Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин, и мы всегда не только гости, но и соучастники в этом лесу с отважным риском в нем заблудиться и одновременно получить крупное литературное удовольствие. Нам по пути следования попадаются деревни и города, запруды и овраги, заборы и тупики; и вот уже кажется, что выхода нет, но тут для нас почти во спасение слова автора «Господ Головлевых»: «вдруг наступила мертвая тишина. Что то неизвестное, страшное обступило его со всех сторон. Дневной свет сквозь опущенные гардины лился скупо, и так как в углу, перед образом, теплилась лампадка, то сумерки, наполняющие комнату, казались ещё темнее и гуще. В этот таинственный угол он и уставился глазами, точно в первый раз его поразило нечто в этой глубине… Павел Владимирович всматривался, всматривался и ему почудилось, что там, в этом углу, всё вдруг задвигалось. Одиночество, беспомощность, мертвая тишина – и посреди этого тени, целый рой теней. Ему казалось, что эти тени идут, идут, идут…»
Нас тени и теперь окружают, куда же без них, а вот Органичиков, Прыщей или «шести градоначальниц» совсем вроде как бы не просматривается. Впрочем, есть и они. И Органчики, и Прыщи, и градоначальницы. На автомобилях, компьютеризированные, модные, парфюмированные, но такие же идиотические, как и в годы написания «Истории одного города» (1869-1870). В чем тут дело? «Ведь не в том же дело, – писал Салтыков-Щедрин, – что у Брудастого в голове оказался органчик, наигрывавший романсы: "Не потерплю!" и "Раззорю!", а в том, что есть люди, которых все существование исчерпывается этими двумя романсами. Есть такие люди или нет?».
Кто бы сомневался, но только не мы. Мы и все наше существование какими-либо "двумя романсами" стараемся не исчерпать. Отдельно взятый читатель, какой еще жив, не в силах исчерпать всего, что говорил Михаил Евграфович, о чем он писал и что констатировал. Споря со своими оппонентами, он утверждал, что «…народная мысль разрешается в целый ряд вопросов, догадок и предположений… – это единственный верный руководитель…» Он видел российскую жизнь в ее громадном объеме, пытаясь объяснить, что заставляет, конечно, не нас, а жителей города Глупова «слишком пассивно переносить гнет». Он необъяснимым, могучим пером изобразил и этих глуповцев, и этот переносимый ими гнет. А руководили ими подлинные российские «специалисты». Такие, как Угрюм-Бурчеев, «мечтающий весь мир превратить в военную казарму, во всем навести единообразие форм, подчинить этому требованию даже брачные союзы, допуская их только между молодыми людьми одинакового роста и телосложения». Ярый приверженец «всеобщего равенства перед шпицрутеном», а, по сути, «подлинный идиот – и ничего более». Глуповцы его раскусили, стали думать, куда его девать, ничего не придумали, упали перед ним ниц, но тут налетел «смерч». Он подхватил «прохвоста», и «прохвост моментально исчез, словно растаял во воздухе».
Тут бы и всей истории конец. Однако писатель, опиравшийся в своем антиутопическом романе на некоторые реальные события в веке восемнадцатом и начале девятнадцатого, писал все-таки более о своем времени, чем о прошлом. Каким образом ему удалось затронуть еще и нашу современность, относится к его гениальности и является причиной постоянного изучения без всякой надежды донестись. Поэтому даже смерч не в силах обрушить богатейшую галерею изображенных градоначальников. Так, «глуповский градоначальник Василиск Бородавкин» полагал, «что градоначальник никогда не должен действовать иначе, как через посредство мероприятий. Всякое его действие не есть действие, а есть мероприятие. Приветливый вид, благосклонный взгляд суть такие же меры внутренней политики, как экзекуция. Обыватель всегда в чем-нибудь виноват, и потому всегда же надлежит на порочную его волю воздействовать». И тот же Бородавкин склонен был утверждать, что «без градоначальнического единовластия невозможно и градоначальническое единомыслие. Но на сей счет мнения существую различные. Одни, например, говорят, что градоначальническое единовластие состоит в покорении стихий. Один градоначальник мне лично сказывал: какие, брат, мы с тобой градоначальники! У меня солнце каждый день на востоке встает, и я не могу распорядиться, чтобы оно вставало на западе!» Другой «градоначальник князь Ксаверий Георгиевич Микалидзе» о наружности руководящего лица размышлял: «Сохранение пропорциональности частей тела также немаловажно, ибо гармония есть первейший закон природы. Многие градоначальники обладают длинными руками, и за это со временем отрешаются от должностей; многие отличаются особливым развитием иных оконечностей, или же уродливою их малостью, и от того кажутся смешными или зазорными. Сего всемерно избегать надлежит, ибо ничто так не надрывает власть, как некоторая выдающаяся или заметная для всех гнусность».
Михаил Евграфович писал на надрыве, выстраивая свои циклы произведений, но иносказательности не избегал. О чем и его современники говорили и сам он говорил: «Привычке писать иносказательно я обязан дореформенному цензурному ведомству. Оно до такой степени терзало русскую литературу, как будто поклялось стереть ее с лица земли. Но литература упорствовала в желании жить и потому прибегала к обманным средствам… С одной стороны, появились аллегории, с другой – искусство понимать эти аллегории, искусство читать между строками. Создалась особая рабская манера писать, которая может быть названа эзоповскою, – манера, обнаружившая замечательную изворотливость в изобретении оговорок, недомолвок, иносказаний и прочих обманных средств. Цензурное ведомство скрежетало зубами, но, ввиду всеобщей мистификации, чувствовало себя бессильным и делало беспрерывные по службе упущения».
И советская цензура допускала массу упущений, полагая Салтыкова-Щедрина борцом лишь «с гнетом царского самодержавия, за свободное самоопределение народа в своем движении к счастью и прогрессу». Как-то старались не замечать, что с советским тоталитарным гнетом он оказался такой же борец, как и с досоветским. Сатира его вообще вневременная. И временным толкованиям не поддается обличение «отечественного идиотизма». Он обратился в семидесятых годах позапрошлого века к сказкам, и эти сказки названы вершиной творчества Салтыкова-Щедрина, хотя вершина была не одна, и трудно сказать, какая из них являлась самой высокой, на какую поднялся знаменитый абсурд в его очерках и романах. И «разделение жизненных явлений на великие и малые, низведение великих до малых, возвышение малых до великих – вот истинное глумление над жизнью, несмотря на то что картина, по наружности, очень трогательная. Тут идет речь уже не о временно-великих или о временно-малых, но о консолидировании сих величин навсегда, ибо иначе не будет ”юмора”».
Владимир Вестер