«Горизонтальным» он себя считал потому, что писал карандашом лежа на диване. Он был самым знаменитым очинщиком карандашей в мировой литературе. Острым грифелем писал черновики своих рассказов, повестей, романов, всякий раз открывая «другие голоса, другие комнаты» по названию дебютного романа, созданного им в возрасте 24 лет и после восторженной статьи в «Нью-Йорк Таймс» сделавшего его знаменитым во всех Североамериканских Соединенных Штатах.
До опубликования дебютного романа, по поэтике, смыслу и в деталях автобиографического, Трумен Капоте 16 лет сочинял рассказы. В 8 лет он сочинил первый, текст которого затерялся где-то в Монровилле (городок в штате Алабама). Но родился он не там. Трумен родился в Нью-Орлеане, в штате Луизиана. Маме, Лили Мэй Фолк, было 17 лет, папе, коммивояжеру Архулусу Персонсу, на несколько лет больше. Папа с мамой развелись, когда Трумену исполнилось четыре года, и он был отправлен в Монровилль в Алабаму к родным Лили Мэй Фолк. Он там с ними жил, чувствуя себя ребенком-одиночкой, научившимся читать и писать в возрасте четырех лет. В школу его брать сперва не хотели: «Ребенок у вас еще такой маленький, а уже такой странный». И предложили сдать вступительные экзамены. Он сдал с блеском, и директор школы два дня находился под большим впечатлением, и все учителя находились. И это впечатление с годами усиливалось и достигло своего апогея, когда Трумен за один из своих школьных рассказов получил какую-то премию, название которой автор этой заметки забыл, как оно пишется по-английски. Так что только в переводе привожу начало «Других голосов, других комнат», в которых сквозным почти на всех страницах является автобиографический мотив молодого автора:
«Нынче путешественник должен добраться до Нун-Сити как сумеет: ни поезда, ни автобусы в ту сторону не идут, только грузовик скипидарной компании «Чуберри» шесть раз в неделю приезжает в соседний городок Парадайс-Чепел за почтой и припасами, и, если вам надо в Нун-Сити, шофер Сэм Редклиф может вас подбросить.»
Кончается роман в прекрасном переводе В.Голышева так:
«Слепящий закат медленно стекал со стекла, темнел, и словно снег уже валил там, складывая из хлопьев снежные глаза, волосы; лицо трепетало, как крылья прекрасного белого мотылька, улыбалось. Она манила его, серебряная, блестящая, и он понял, что должен уходить – без страха, без колебаний, он задержался только на краю сада и, точно спохватившись, оглянулся на погасшую палую синь, на мальчика, которого там оставил.»
Легко представить, почему рецензент «Нью-Йорк Таймс», прочитав роман, находился под еще большим впечатлением, чем директор школы в Алабаме. Критика в отношении нового автора была почти единодушна, выяснив, что все это написано о людях, которые сами себя ищут, но никак не мог найти. Они бы и жили, спокойно плывя по течению самой жизни, но не хотят. И одновременно справиться с этим течением они тоже не могут. Вот в какие сложнейшие проблемы погрузил читателей молодой писатель.
Он был писатель, естественно, еще очень молодой, но уже не очень новый и до «Других голосов, других комнат» еще не очень известный, хотя и получил премию О.Генри за рассказ «Мириам». Получал он в юности и другие литературные премии, но не очень крупные, а эта, имени великого рассказчика, была самой крупной. И крупный издатель, Бенет Серв, решил, что человек, написавший «Мириам», одобренный самим духом бессмертного О.Генри, не просто начинающий автор, а уже вполне перспективный. К тому же говорят, что что-то он еще написал, помимо «Мириама», о приключениях женщины из высших светских кругов, влюбившейся до беспамятства в простого работника автомобильной парковки, однако пока еще этого произведения никому не показал. И Бенет Серв, решив что бог с ней с этой женщиной и этим работником парковки, подписал договор с молодым писателем на другую книгу и выдал ему аванс в сумме 1500 долларов. С этими деньгами Трумен Капоте уехал в Монровилль и в течение душного лета 1948 года писал остро заточенными карандашами. Горизонтально. Черновик. Точнее, два черновика. «Я не могу думать, пока не лягу — либо в кровать, либо на диван с сигаретой и кофе. Мне необходимо затягиваться и прихлебывать. Во второй половине дня я переключаюсь с кофе на мятный чай, потом на херес и мартини.» Так что осенью пораженный издатель за ночь прочитал «Другие голоса, другие комнаты». И распорядился напечатать сразу 26000 экземпляров книги. И сразу их все продать. А потом сразу их допечатать.
И почти сразу молодой писатель достиг почти вершины славы. Что видно почти на всех его фотографиях этого периода жизни, отмеченных, как и сам роман, «поэтическим взрывов когда-то сильно подавленных эмоций».
О взрыве интереса к молодому автору пресса не уставала писать. Писали и о подробностях его жизни. Он был, как выяснилось, некоторое время техническим сотрудником провинциальной газеты и там имел возможность что-нибудь мелкое написать и писал лучше, чем уже опытные и маститые журналисты. Иногда во всем черном он появлялся на светских раутах и всем говорил, что он – главный редактор. За это его из газеты пришлось уволить, и он тогда пошел куда-то еще и там тоже писал лучше, чем самые трудоспособные акулы очерка и репортажа. Кроме этого, выяснилось, что он давно уже понимал, что хочет стать писателем, но не было у него никакой уверенности, что станет им. «Пока мне не исполнилось пятнадцать. Тогда я начал беспардонно посылать свои рассказы в журналы. Однажды, когда мне было семнадцать, я получил первый, второй и третий положительный ответ с одной и той же утренней почтой. Я чуть с ума не сошел от счастья». Но до того, как он решил стать писателем, ему очень хотелось стать танцором, отбивающим ритм каблуками, то есть чечеточником. «Я бесконечно придумывал и отрабатывал номера — мои домочадцы уже были готовы меня прикончить». Потом его захватила страсть к игре на гитаре и пению в клубах для взрослых, работающих по ночам. «Я накопил денег на гитару и целую зиму брал уроки, но единственной вещью, которую я мог исполнить, стала простенькая I Wish I Were Single Again («Я мечтаю, чтобы снова я был одиноким»). Мне так это надоело, что однажды я просто отдал гитару незнакомцу на автобусной остановке». И вновь желание стать писателем захватило всего Трумена, и он стал описывать все подряд, в том числе истории, которые слышал как от бывших рабов, так и ветеранов войны. Сочинял он детективные и приключенческие повести, и семь дней в неделю испытывал огромное наслаждение, с мелкими подробностями записывая все, что случалось с ним в течение дня и зазвучавшие через несколько лет в «других комнатах другими голосами». На всю Америку.
Слава Трумена Капотэ «на всю Америку» росла. И укреплялась привычка писать в том же положении и тем же способом: Потом вношу все правки — тоже карандашом; это второй черновик. Третий я печатаю на особой желтой бумаге. Я не встаю с кровати — держу машинку на коленях. У меня неплохо получается: могу печатать со скоростью сто слов в минуту. Когда желтый черновик готов, я откладываю его — на неделю, месяц, иногда и на дольше. Когда же я его достаю, то читаю максимально беспристрастно — и думаю, какие изменения стоит внести и хочу ли я его публиковать. Но если все в порядке, я печатаю финальную версию на белой бумаге — и все.»
Все финальные версии печатали, выплачивая автору крупные гонорары, и он вошел в нью-йоркский бомонд, стал очень заметной фигурой, одним из мастеров собственных интервью и на светских раутах переходил с хереса на мартини, поднимая фужеры в кругу таких ярчайших звезд, как Мэрилин Монро и Марлон Брандо. В 1958 году он написал «Завтра у Тиффани», и фильм был снят по этому роману, и у нас его не показали, когда он вышел на мировые экраны, показав лет через сорок после премьеры, и он во время съемок этого удивительного фильма, смешного и печального, музыкального и смешного, лирического и сатирического, подружился с еще одной великой актрисой – Одрис Хепберн… И в последующие годы появлялись его новеллы, статьи, сценарии, пьесы и, наконец, сенсационный роман «Хладнокровое убийство» после нескольких лет почти ежедневных бесед с настоящими убийцами, подтвердив, что жанр «документального романа» открыт человеком в очках и белой шляпе, в галстуке-бабочке, курильщиком и любителем мартини, музыки и театра, кино и моды, который почти все свои произведения написал «горизонтально» и который однажды у себя в нью-йоркской квартире художнику Энди Уорхолу сказал: «А шоу было потрясающее!».
И в конце этих заметок фрагмент интервью из «Автопортрета» Трумена Капотэ. Он дал его самому себе, и было оно опубликовано в его книге очерков «Призраки в солнечном свете», не оставляя сомнений, что сам он никаких призраком не был, но был гением, открывшим в литературе «другие комнаты» и расслышавшим «другие голоса», в том числе поющие и шелестящие «Голоса травы»:
«Знойный день в Алабаме, в году… э-э, 1932-м, значит, мне восемь лет, я на огороде, кипящем пчелами, волнами жара, срываю и сую в корзинку репу и пунцовые скользкие помидоры. Потом, среди сосен и жимолости, бегу к глубокому, холодному ручью, купаюсь, мóю репу и помидоры. Птицы, птичий оркестр, солнце горит в листве, репа жалит язык: радость вовеки, аллилуйя. Совсем близко мокасиновая змея вьется, струится по воде; я не боюсь.
Через десять лет. Нью-Йорк. Военное время, джаз на Западной Пятьдесят второй; кабаре «Знаменитая дверь». И там — моя самая любимая в Америке певица — тогда, ныне и присно — мисс Билли Холидей, леди Дэй, Билли, целый сад в волосах, наркотический взгляд скользит в грубо-лиловом ламповом свете, губы выжимают слова: «Здравствуй, боль моя, ты снова здесь, со мной!»
Июнь 1947-го. Париж. В уличном кафе за рюмочкой с Альбером Камю, он меня наставляет: нельзя так болезненно относиться к критике. (Эх, не дожил! Поглядел бы на меня сейчас!)
На Средиземном море, на острове, стою у окна пансиона, оглядываю пассажиров вечернего катера, прибывшего с материка. Вдруг с чемоданом на пристани — кто-то, кого я знаю. И так близко знаю. Кто-то, со мной распрощавшийся, и самым решительным тоном, всего несколько дней тому назад. Кто-то, кажется, передумал. Что-то будет: драгоценная радость? Подделка? Или любовь на всю жизнь? (Это она и была.)
Молодой человек с черными зализанными волосами. Кожаной упряжью руки прижаты к бокам. Дрожит; что-то мне говорит, улыбается. Я слышу одно: шум крови в моих ушах. Двадцать минут спустя он, мертвый, болтается на веревке.
Еще через два года. Из апрельских альпийских снегов я скатываюсь в долину италийской весны.
В Париже, на кладбище Пер-Лашез, стою у могилы Оскара Уайльда, затененной довольно нескладным Эпстайновым ангелом; едва ли его одобрил бы Оскар.
Париж. Январь 1966-го. «Ритц». Странный друг приходит меня проведать с дарами: охапка белой сирени, совенок в клетке. Совенка, оказывается, надо кормить живыми мышами. Слуга в «Ритце», добрый человек, отсылает его на житье к своей родне, на ферму в Провансе.
Ох, как бегут, как бегут теперь слайды. Смыкаются волны. Вечер, осенний сад, я собираю яблоки. Выхаживаю щенка-бульдожку, смертельно больного чумкой. И щенок оживает. Сад в Калифорнии. В пальмах прибоем ревет ветер. Совсем рядом — лицо. Что это я вижу — Тадж-Махал? Или всего лишь Эсбери-парк? Или это любовь на всю жизнь? (Не было ее, нет, — о господи, неужели?)
И снова все вертится, все назад, назад; моя дорогая мисс Сук сшивает лоскутное одеяло, и такие на нем виноградные гроздья и розы, и все это она натягивает на мой подбородок. У постели керосиновая лампа; мисс Сук поздравляет меня с днем рождения и ее задувает.
А в полночь звонит церковный колокол: мне исполнилось восемь лет.
И снова — ручей. Вкус сырой репы на языке, летняя вода целует мое голое тело. И вот тут-то, тут, виляя, танцуя по пятнам солнца, немыслимо гибкая, смертельная, меня настигает мокасиновая змея. Но я не боюсь; ведь я не боюсь?»
Владимир Вестер