«Может быть, и Европа полюбит меня, а потом уже и она — моя Россия...» Так Марк Шагал написал в 1922 году в своей книге «Моя жизнь».
Так и вышло. Европа полюбила его, весь мир его полюбил. Последней в проявлении этой безграничной любви оказалась Россия. Страна изможденная наша почему-то крепка на то, чтобы оказываться последней в признании своих гениев. Может быть, потому, что не надо этим гениям над крышами летать и жить с «лицом, повернутым назад». И в Париж навсегда отпрашиваться у Луначарского вовсе не обязательно. «Живи тут…», как сказано Гоголем в «Записках сумасшедшего». Мы сами решим за тебя, что с тобой будет, какой ты художник и почему ты «магический реалист», а не наш социалистический на всех полотнах. Но уехал. И в 1927 году в одном из писем грустно и поэтически написал: «... я почти оторван от России. Никто мне не пишет, и мне некому писать. Как будто и не в России родился... И кажется: ни к чему я там. А я не раз вспоминаю свой Витебск, свои поля... и особенно небо».
Он был «васильковый человек», по выражению Андрея Вознесенского. Он рисовал в Витебске в ранние годы бюст Вольера, и «нос Вольтера свисал все ниже и ниже». Он был поэт, писавший красками стихи. Он иллюстрировал «Мертвые души», Библию, расписал плафон в театре Гранд-опера, и, если лампа его горит на столе, то и это – поэтическое, а не электротехническое чудо. Смотрите: «Лампа горит на столе. Густая черная тень ложится на занавеску. Дядя Израиль читает и раскачивается. Раскачивается и поет, молится и вздыхает. Голубые звезды. Фиолетовая земля. Двери в домах запираются. Скоро вечеря. Почему я не умер у вас, тогда, под столом? Господь да простит меня, если, описывая все это, я не вложил в слова телячью любовь мою к людям — ко всем на земле. Но мать и отец для меня в большей мере святые, чем все остальные. Я так их люблю...»
Он прибыл в Москву через годы и годы и прибыл на ангельских крыльях. Тот, кто это видел, тот помнит. Помнит и очередь на ретроспективную выставку Марка Шагала размером в 20 часов. Через шесть лет после остановки сердца девяностовосьмилетнего художника в гостиничном лифте. Выставка открылась в 1992 году. И вся была буквально заставлена голубыми цветами, которые больше других любил Марк Шагал. А в 1887 году, 6 июля по новому стилю, он родился в местечковом белорусском Витебске и о первом своем детском впечатлении в 1922 году написал, что «родился мертвым», но весь «был наполнен живописью Шагала».
Так и вышло. Он всю жизнь был наполнен живописью Шагала. Еще в витебском детстве летали на его глазах его родные тетки и зеленые коровы, одинокие горожане, шкафы, лошади, гармонисты и влюбленные в праздничном одеянии. Летали в прозрачном небе над низкорослой и кривой Второй Покровской улицей, над базаром и баней. Отец не летал. Он сидел за столом в белоснежной субботней рубахе. И мама была еще жива. «Мама, мамочка, где ты, на небесах, глубоко в земле? А я так далеко от тебя. Будь я поближе, я мог бы увидеть камень над могилой твоей, дотронуться до него...» Он в захолустном городке первый раз в жизни на листе бумаги нарисовал обнаженную женщину, но этого никто не заметил: слово «художник» не было известно в его Витебске. А деда нигде могли найти: дед сидел на крыше, на трубе и хрустел сладкой морковью. А по будням отец вытряхивал из огромной бочки мороженую селедку, и были у отца «голубые глаза и мозолистые руки». Сын на это смотрел и думал, что неужели и он обречен всю жизнь тягать эти бочки с селедкой, остаться навсегда в четырех стенах и мечтал «о какой-нибудь негрубой работе, профессии, которая не мешала бы смотреть на звезды и помогла найти смысл жизни».
В 1910 году он был уже в Париже, пристанище нашел на Монмартре, в фаланстере Ла-Роше, то есть в «Улье», общежитии бездомных художественных талантов-эмигрантов, самом знаменитом в начале ХХ века, и Норт-Дам напоминал ему Витебск: «Вот бы оседлать каменную химеру Нотр-Дама, обхватить ее руками и ногами да полететь! Подо мной Париж! Мой второй Витебск!» («Моя жизнь»). Так с ним и случилось: столица Франции с Шагалом навсегда и городок в российской глубинке тоже навсегда. Разделить невозможно. Да и глупейшее занятие что-либо шагаловское разделить. Очень пустое.
В Петербург он приехал десятью годами раньше с 27 рублями, которые дал отец. Учился и голодал, имея возможность ходить по улицам и разглядывать в витринах меню ресторанов. Учитель – художник Лев Бакст. «Он был первым, кто заговорил со мной о Париже, Сезанне, Гогене, Ван Гоге». И женитьба в 1914-м на любимой Белле: без нее, по его признанию, не было бы Шагала, создавшего на полотнах поэзию глубокой провинции и тамошних жителей в их фантастическом, магическом, невероятном полете. И Первая мировая. И Февральская революция, а затем и Октябрьская. И увидел его культурный большевик А.В.Луначарский: «Его уже знают в Париже... Шагал - молодой человек лет двадцати четырех, сам живописный, со странными широкими глазами, смотрящими из-под буйных кудрей, - охотно показывает мне бесчисленное количество своих полотен и рисунков... Шагал - витебский уроженец. Его родители где-то на окраине торговали рыбой или что-то в этом роде».
Тонкий и умный человек был А.В.Луначарский, хотя и член РСДРП(б). Он властью своей отпустил художника, тосковавшего по «вечному городу мирового искусства». Художника, который был полезен воцарившейся диктатуре. Художника, который вскоре после ее воцарения приехал в родиной городок из Петербурга и за два года создал в Витебске Школу искусств, но искренне недоумевал: «Зеленая корова? Лошадь, летящая по небу? А как это вяжется с Марксом и Лениным?..» Вяжется это с самим Шагалом, но никак не с верховными революционерами. С ними – другое: «Маркса и Ленина они успели заказать ребятам, скульпторам — из цемента. Господи, да они же размокнут под этим дождливым небом... Бедный мой Витебск!»
Он едет в товарном вагоне в Москву. Свалка, крестьяне, бабы, бидоны, мешки; все орут. Художник, вдохнувший кистью своей новую жизнь в погибавший Еврейский театр, терпел нужду и разочарования в советской Москве: «Мне повезло, и я нашел свободную комнату. Правда, она была чудовищно сырая, но в те времена я еще не знал, что такое настоящая сырость. Мне казалось, что после того, как мы затопим печь, вода испарится сама собой. Но каждое утро все мы: и жена, и наша маленькая дочь Ида, и я были покрыты росой. Мои холсты желтели. Что было делать? Бунтовать я не решался. К величайшему сожалению, моему голосу всегда недоставало решительности и авторитетности. Так или иначе, я набросился на стены и потолок Камерного театра и пустого места на них не оставил. Я с огромным удовольствием разрушал мертвые условности, в которых загнивал старый Еврейский театр, и дарил ему возможность новой жизни. С каждым днем мне работалось все легче и легче. Если вы видели постановки Габимы в Париже в прошлом году или если вам повезет попасть в Еврейский камерный театр в Москве, вы, возможно, согласитесь, что я тогда не зря мучился и голодал».
Приехал в 1923 году в Берлин и не нашел ни одной своей работы: он еще до краха империи отправил на выставку 200 картин. Оставил он картины и в Париже, и там они сохранились, и многие дожили до наших дней. Может быть, потому, что «Мертвые души» и «Библию» иллюстрировал и в «Моей жизни» он, рожденный мертвым, но оказавшийся самым живым молитву разместил: «Господи, ты, затаившийся в дальних высях за тучами или где-нибудь здесь, за этой вот будкой сапожника, Господи, помоги мне раскрыть мою душу, душу неприкаянного заики, не находящего себе места, укажи ты мне путь! Я не хочу быть как все, открой для меня никому не ведомый мир...»
Он его открыл, создав свой неведомый мир: картины, рисунки, росписи, стихи. Он – витебский, русский, еврейский, белорусский, французский, всемирный художник. Но отчего-то не советский. То, что он где-то что-то творит, в СССР знать не хотели: талантлив, но чересчур модернист, кубист, фантаст, фовист, иронист, да еще чего доброго сюрреалист. И чудо из чудес, что в 1973 году он по приглашению Минкульта СССР приехал в Москву. В газетах за рубежом писали: «Поселили Марка Шагала с супругой в номере «люкс» гостиницы Россия. Осматривая свой номер, Марк Захарович с иронией сказал: «Надо же, не пожалел Брежнёв для бедного еврея такой номер!» Он знал, что для Советского Союза давно уже не свой. Лет пятьдесят. Но в Ленинград поехал. Туда, где в юности видел в витринах ресторанные меню. В Ленинграде он посетил Эрмитаж, Русский музей. И было неожиданностью для него увидеть картины Брака, Леже, Пикассо, Модильяни: он с ними был лично знаком».
А с тем, что он создал, мы тоже знакомы и тоже лично. С созданиями «василькового человека». Он для нас всегда Шагал на своих ангельских крыльях. Один из самых-самых-самых поэтов ХХ века, как в живописи, так и в слове «воплотив мечту не одного народа, а всего человечества». Парижский витебчанин и витебский парижанин, у «которого шествуют, как бы по воздуху Агасферы, мебель, люди, как бы повисая в воздухе». Человек, который, по словам Андрея Вознесенского, «поэзию видел в «некрасивой» для обывателя жизни, поэтизируя быт, открывая новую красоту». «Предметы, оттертые от пыли его взглядом, сверкали как бриллианты. Приехав к нам на дачу в Переделкино, он остановился посредине дорожки, простер руки и остолбенел. «Это самый красивый пейзаж, какой я видел в мире!» - воскликнул он. Что за пейзаж узрел мэтр? Это был покосившийся забор, бурелом, наклонная береза и заглохшая крапива. Но сколько поэтичности, души было в этом клочке пейзажа, сколько тревоги и тайны! Он открыл ее нам. Он был поэтом. Не зря он любил Врубеля и Левитана». И французский поэт Поль Элюар знал его еще в эпоху «бензиновых дилижансов» и любил до мелочей, до бесконечности:
«Корова осел петух или конь
и вот уже скрипки живая плоть
Человек одинокая птица певец
Проворный танцор со своей женой
чета окунавшаяся в весну
Золото трав неба свинец
разделенные синим огнем
Огнем здоровья огнем росы
И кровь смеется и сердце звенит.»
О призвании своем Шагал говорил: «Выразить себя, свою душу мне помогают не только люди. Но и цветы, деревья, звери. Помогает белый цвет березы. Он кажется мне цветом счастья. Во время войны я жил в Нью-Йорке. Ехал туда с неохотой. Думал, что буду там писать? Есть ли в Нью-Йорке трава, деревья? Мои козы, которые умеют играть на скрипке? Мои коровы, мои лошади?.. Рассматривая картины, я всегда могу сказать об их авторах: вот этот женился из-за приданого, а этот действительно предан бескорыстно искусству. Человека, влюбленного в свою жену, выдают глаза. Художника - композиция картины, ощущение пространства, краски, линия, которую он провел на полотне, и то, как он ее провел. Настоящее чувство не скроешь... А для меня самое заветное, самое мое, моя любовь - мой Витебск. Вольно или невольно, воображением я всегда переношусь на Вторую Покровскую, так она когда-то называлась... Даже перспективу картин я вижу до сих пор из окна родительского дома. В этом, наверное, мое счастье и несчастье. Но скажите, можно ли этому подражать? У меня свои краски, свой, образно говоря, и состав крови, который я унаследовал от матери, и незачем пытаться воссоздавать его искусственно, химическим путем».
Владимир Вестер