"Ах, солидол, солидол. Бочка, в которой был привезен солидол, была атакована сразу же толпой доходяг — дно бочки было выбито тут же камнем. Голодным сказали, что это — сливочное масло по лендлизу, и осталось меньше полбочки, когда был поставлен часовой и начальство выстрелами отогнало толпу доходяг от бочки с солидолом. Счастливцы глотали это сливочное масло по лендлизу — не веря, что это просто солидол", — этот отрывок из рассказа Варлама Шаламова "По лендлизу" — далеко не самый страшный эпизод из его "Колымских рассказов".
Евгений Евтушенко называл главное произведение Шаламова "лоскутным одеялом истории, под которым невозможно спокойно спать" и "преподаванием истории не риторическими восклицаниями, а фактами".
Математик и философ Юлий Шрейдер, друг писателя, говорил, что его проза — это "беспощадное свидетельство человека, прошедшего ад".
Сам Шаламов утверждал: “Каждый мой рассказ — пощечина сталинизму”.
Варлам Шаламов родился 110 лет назад в Вологде в семье священника, служившего в главном городском храме. Варлам — имя довольно редкое даже в семьях священников. В России его давали принявшим постриг. Можно было бы сказать, что даже со своим именем он получил знак особого призвания. Хотя едва ли такая интерпретация понравилась бы самому Шаламову — твердому и убежденному атеисту.
Отец Варлама, Тихон Николаевич Шаламов, в молодости работал православным миссионером на Алеутских островах, когда-то входивших в состав Русской Америки и переданных США вместе с Аляской в 1867 году. "Юконские рассказы" Джека Лондона сделали Аляску краем героической романтики Севера. Шаламов со своими "Колымскими рассказами" ввел в литературу совсем другой северный край, надолго ставший символом бесчеловечности и расчеловечивания.
Тихон Шаламов оказался вовлечен в события 1917 года. Он активно включился в движение обновленчества и связал с себя с той частью церкви, которая не приняла патриаршество Тихона и изначально заявила о своей лояльности большевикам. По своему складу характера и убеждениям он не был хранителем патриархальных традиций — его семья входила в круг городской интеллигенции. Это во-многом, повлияло и на мироощущение Варлама. "Все исторические страсти русского народа хлестали через порог нашего дома" — отметил он в своих воспоминаниях.
В 1926 году он поступил на факультет советского права МГУ (в выбранном предмете обучения можно увидеть злую иронию), но на втором курсе был отчислен "за сокрытие социального происхождения".
В столице юный Шаламов "оказался среди восторженных, едва ли не экзальтированных сверстников, которые построение нового мира полагали задачей двух-трех ближайших лет. ...Именно во второй половине 1920-х в России выросла и оперилась новая молодежь, почти ничего не помнившая о царской России. Первое поколение чистопородных коммунистов", — дает характеристику тому времени писатель Андрей Рубанов в своем эссе о Шаламове.
"Завтра — мировая революция” — в этом были убеждены все", — писал сам Шаламов в своих воспоминаниях.
Студент и литератор активно поддерживал троцкистскую оппозицию и в 1929 году был задержан в подпольной типографии, где печатались листовки. Времена еще были относительно "вегетарианские" — Шаламов получил три года лагерей, позже смог вернуться в Москву и даже получить работу редактора в журнале "За овладение техникой".
Следующий арест случился в январе 1937 года. Большой террор начался спустя несколько месяцев, поэтому и тут Шаламову "повезло": за "контрреволюционную троцкистскую деятельность" его осудили на 5 лет лагерей (спустя полгода осужденных по такому обвинению мог ожидать расстрел). Заключенного Шаламова направили на колымские золотые прииски. Возвратиться в Москву он смог только в 1956 году: в лагере к прежнему сроку добавился новый — теперь уже 10 лет (по доносу об антисоветской пропаганде, которая заключалась в том, что Шаламов назвал эмигранта Ивана Бунина классиком русской литературы), а после освобождения еще надо было получать разрешение вернуться на "большую землю".
Полтора десятилетия лагерной жизни Шаламова стали материалом для его "Колымских рассказов" — так, по названию одного из сборников, принято называть весь цикл произведений, посвященных колымским лагерям — одно из самых страшных повествований в русской литературе.
Впрочем, страх, возможно, не вполне подходящее слово. Один из жестких упреков, который Шаламов бросил Солженицыну в своих дневниках: "В лагерной теме не может быть истерики. Истерика для комедий, для смеха, юмора". Любая экспрессия, апелляция к чувствам читателя, не переживших опыт ГУЛАГа — в том числе к чувству страха казались ему неприемлемыми. Шаламов лишь фиксировал, во что превращается человек в лагерях.
Шаламов признавался, что в лагерях он узнал, что "дно человеческой души не имеет дна, всегда случается что-то еще страшнее, еще подлее, чем ты знал, видел и понял". Он писал о "безграничности унижений", "всякий раз оказывается, что можно оскорбить еще глубже, ударить еще сильнее".
Холодным языком Шаламов описывает ледяной мир, где человек лишен любой надежды и поддержки, обречен на страдания и муки и находится в абсолютной власти тех, кто силою государства или воровского закона признается сильнее и выше тебя. Описывал земной ад — его обитателей и слуг.
При этом Шаламов отказывался от роли учителя и со злостью говорил о постоянных претензиях русской литературы кого-либо поучать. "Я не апостол и не люблю апостольского ремесла. Беда русской литературы в том, что в ней каждый м**** выступает в роли учителя жизни, а чисто литературные открытия и находки со времен Белинского считаются делом второстепенным", — так однажды он написал в письме своему другу Юлию Шрейдеру.
Здесь проходит принципиальный разлом между Шаламовым и Солженицыным — двумя гигантами лагерной литературы, которые обречены на сравнение и противопоставление. Солженицын описывал вселенную ГУЛАГа в качестве назидания современникам и потомкам. Шаламов же считал, что учить людей после лагеря нечему, а нравственный прогресс человечества — фикция.
Сын священника Варлам Шаламов не верил в бога. "Я считаю себя обязанным не Богу, а совести и не нарушу своего слова", — писал он в дневниках. Совесть в мире почти беспросветного зла, почти неограниченного насилия и абсолютного принуждения все же подсказала ему один императив: никогда не делать с усердием то, к чему тебя принуждают и никогда не принуждать других к рабскому труду: "В забое я работал плохо и никого работать хорошо не звал, ни одному человеку на Колыме я не сказал: давай, давай".
В рассказе "Тридцать восьмой" Шаламов говорит о том, что "арестант на предложение "давай" отвечает всеми мускулами — нет. Это есть и физическое, и духовное сопротивление".
По-видимому, одной из установок, вынесенной Шаламовым из лагерного опыта стало стремление к независимости. Отчасти и этим можно объяснить его отказ от "учительской" роли. Не желал Шаламов вовлекаться и в околодиссидентскую среду. Он с едким презрением говорил о "прогрессивном человечестве", вершиной самопожертвования которых будет трешка, отдаваемая на складчину для гонимых или не признаваемых властью. Сам он неизменно отказывался принимать такие подношения.
"Неужели по моим вещам не видно, что я не принадлежу к "прогрессивному человечеству"?", — пишет он в своих дневниках. Там же он отмечает, что принципиально решил довольствоваться тем, что давало ему государство.
В советское время это обеспечивало иллюзию независимости, однако имело свою цену. Такой ценой стало в частности, вынужденное письмо Шаламова с протестом против публикации за границей "Колымских рассказов", напечатанное в 1972 году в "Литературной газете".
Тогда многие представители тех, кого он называл "прогрессивным человечеством" посчитали поступок отказом писателя от своей высокой роли. Время и судьба "Колымских рассказов", кажется, подтвердили, что есть вещи неизмеримо более важные, чем репутации в узких кругах — но также и то, что сама необходимость писать такие письма, чтобы оставили в покое, больше говорит о времени, чем об авторе.
Государство, на милость которого решил положиться Шаламов, в конце жизни вновь продемонстрировало ему природу своей власти. Одинокий и страдающий тяжелым нервным заболеванием, Шаламов в 1979 году вынужден был переехать в пансионат для престарелых. Казенное учреждение пробудило в нем инстинкты лагерного выживания — он стал прятать еду, обматывать, чтобы не украли, на ночь полотенце вокруг шеи.
И вообще он был довольно беспокойным постояльцем, доставлявшим хлопоты персоналу. От беспокойства решено было избавиться. После обследования врачебной комиссии Шаламова принудительно, пристегнутого к стулу, отправили в интернат для умалишенных стариков.
"Несколько человек, сотрудники районного психоневрологического диспансера ...зашли в палату к В. Т. (инициалы Варлама Тихоновича Шаламова. — Прим. ТАСС) и спросили его, какое сегодня число. В. Т. не ответил, не услышал, а вероятнее всего — не захотел отвечать. И, задав еще пару вопросов — какой день недели и что-то еще — комиссия покинула палату. Я побежала следом, пыталась объяснить, что В. Т. плохо слышит, мне кратко ответили — сенильная деменция. И ушли. В переводе на человеческий язык это означает, что полуслепой и полуглухой беспомощный человек, живущий в изоляции, не имеющий не то что телевизора или радио, но даже календаря, и не знающий, какое сегодня число, страдает старческим слабоумием", — вспоминала о той экспертизе переводчик Елена Захарова, которая провела с писателем последние недели его жизни.
Перевод в интернат стал последним эпизодом в его судьбе. Через несколько дней — 17 января 1982 года он скончался от подхваченной во время перевозки пневмонии. Юлий Шрейдер утверждал, что последним соседом Шаламова по палате оказался прокурор сталинской эпохи.
Станислав Кувалдин, при участии Виктора Дятликовича
http://tass.ru/obschestvo/4338195